©"Заметки по еврейской истории"
  октябрь 2023 года

Loading

Поскольку из новостей не вылезаешь, то Украина видится минным полем, кругом почерневшие остовы домов, снова снаряд обрушил подъезд жилого дома, «к счастью, обошлось без жертв, столько-то пострадавших». На новоязе «жертвы» — погибшие, «хлопки» — взрывы, «прилет» — удар ракеты, эмигранты — «релоканты».

Леонид Гиршович

БЕЗ МАСКИ

(продолжение. Начало в № 7/2023 и сл.)

Я единственный в автобусе, кто был отмечен узким лучом, падавшим на страницу книги, помнить бы еще какой… Помню, что в конце концов глаза устали, я дотянулся рукой до выключателя и погрузился в пучину собственных мыслей. Я не знал, что меня ждет, не имел никаких планов — знал по прошлому приезду, что автобусная станция рядом с вокзалом, который в памяти потеснил реальный вокзал. Со старых черно-белых фото времен войны он глядел старым ламповым радиоприемником с динамиком в виде горба. Ламповый приемник уже по одному тому связывался с войной, что в войну его полагалось сдать. Хотя были и ослушники. А еще во французском фильме семья тайно слушала Лондон, в эфире знакомые позывные. Те же, что звучали у нас в пятидесятые под разрывы глушилок.

На улице Петлюры, в районе-то вокзала, должен быть недорогой ночлег. Правда мелькнула мысль: а не последовать ли за вьетнамкой в Харьков? Харьков был терра инкогнита, я о нем не знал ничего, кроме того, что это украинский Ленинград, тогда как Киев — Москва. Но ведь я сам же это и придумал — что он украинский Ленинград — когда писал роман «Шуберт в Киеве». Я всегда пишу наугад. Сочинять так сочинять. В Харьков не поеду, а в Одессу съезжу. Когда я увидел на фото мешки перед Одесской оперой и на их фоне оркестр с инструментами, сердце сжалось. Различил среди них себя.

В Киеве жила ФБ-френдесса моих лет, написавшая мне: «Ловите образ! Внук побывал в музыкальном театре. Я его спрашиваю, были ли там живые музыканты или музыка звучала в записи. Отвечает, почти 6-тилетка: „Были, были музыканты, в окопе сидели и там играли“. Но, поехав навестить внука «в безопасное место», в Ивано-Франковскую область, она ухитрилась сломать себе ногу — повторяю, моих лет френдесса, тройной перелом. Пишет: «Я так мечтаю о Киеве! Пусть у Вас останутся сильные впечатления от поездки. Потому что столкнуться можно с чем угодно, хорошее стало лучше, а плохое — еще хуже, как в любых испытанияx!!!». Была еще Инна Булкина, с челкой, как у Чуриковой в роли Жанны д´Арк, учившаяся в Тарту на русского филолога у самого Лотмана и в прошлый раз обошедшая тяжелым молчанием мой вопрос о языке, а о Зеленском наоборот, высказалась: клоун. Но Булки уже нет в живых. Знаком я был и с ее бывшей работодательницей, блогером… блогеркой Марикой Горевой — Рикой — перебравшейся… релокацировавшейся в Киев еще до Майдана, но уже после второго пришествия Путина.

Поскольку из новостей не вылезаешь, то Украина видится минным полем, кругом почерневшие остовы домов, снова снаряд обрушил подъезд жилого дома, «к счастью, обошлось без жертв, столько-то пострадавших». На новоязе «жертвы» — погибшие, «хлопки» — взрывы, «прилет» — удар ракеты, эмигранты — «релоканты».

Я уже объяснил Сусанночке, что риск попасть в ДТП в Германии больший, чем риск стать жертвой прилета в Киеве. Не знаю, так ли это, мое дело было ее в этом убедить. Меня, признаться, беспокоило другое: сложности на границе. «Что вам здесь надо? В паспорте у вас стоит, что вы родились в России», — и пошло-поехало. И придется подозрительному пассажиру с русской книжкой на коленях… (вспомнил! «Русские дневники и мемуары. Рихард Вагнер. Людвиг Шпор. Роберт Шуман») поцеловать пробой и воротиться домой.

То, чего боишься, непременно случается — это закон. В автобус вошла гарна дивчина, рослая, черноволосая — парадное лицо Украины, и каждый протягивал ей паспорт, символизировавший выход к морю — синего цвета с трезубцем, как у Посейдона. И такой же шеврон нашит на рукаве ее новенькой зеленой куртки: бородатое божество, опирающееся на трезубец. Мой паспорт, цвета бордового Евросоюза, торчал… и дальше всё как я предполагал.

Тут я проснулся. «Наши сны это наши страхи». А страхи на девяносто процентов оказываются пустыми. Бояться следовало не того, а другого. Чего? Этого я покамест не знаю и льщу себя несбыточной надеждой никогда не узнать.

Автобус стоял. Замороченная пограничница в большом не по мерке камуфляже рутинно собирала паспорта, которые уже в раскрытом виде, держа стопкой, нам раздаст шофер, этак через час. А может меньше. А может и больше. То просыпаясь, то снова засыпая, я потерял чувство времени. Красные электронные цифры над ветровым стеклом показывали, что мы опаздываем очень прилично, как минимум часа на полтора.

Мы въехали на территорию воюющей страны, Украины, где воевали всегда с нарушением «законов и обычаев войны» — выражение бесспорно циничное, узаконивающее войну, как если б в армейскую одежду были обряжены чучела, а не живые люди, у которых тоже есть тело, страсти, страхи. Если солдата ранить, разве у него не идет кровь? Если ему дать яду, разве он не умрет? Разве у него нет рук, ног, глаз и он не чувствует холода? Помните монолог Шейлока о еврее? А солдат тот же еврей.

Автобан закончился, и за окном все стало близко. В обратном направлении протянулась многокилометровая очередь из фур. Громады параллелепипедов заслоняли вид, что открывался и с противоположной стороны: чертополох гнезд на безлиственных, местами еще оснеженных ветках. Таких гнезд, свернувшихся в шары, огромных, как противотанковые ежи, я не видел сроду. Собачья будка за ветхой изгородью воспроизводила хозяйской халупу в одну десятую ее величины. Все серое, блеклое, обесцвеченное не только временем года, но и грязным стеклом. Пятна талого снега, как зияния на незаконченном холсте вместо отсутствующих фигур. Темный силуэт пасущейся лошади с неестественно прогнутой короткой спиной кажется вырезной картинкой. Вытянув шею, она упорно тычется мордой в снег. К этой, относящей на десятилетия назад бедности, взгляд привыкает быстро. То и дело проезжаешь церкви разных конфигураций и соответственно конфессий, не говоря о часовнях, выпиленных лобзиком, напоминающих глянцевые иллюстрации к народным сказкам. Пряничный новодел.

Поближе к Львову пейзаж будет позажиточней. Торговый центр «Все для ландшафту». На ландшафт уже есть спрос. За высокими заборами домá вновь нарождающегося класса, надо думать, с канализацией. И как по подсказке, шофер озвучил по радио просьбу «потерпеть» до Львова, там и туалет большой, и магазины. Я не злоупотреблял хождением в клозет, но к эфирным существам все же не принадлежу. Сходил недавно, когда большинство уже отстрелялось. Предчувствие неизбежной неопрятности (автобус покачивает, а с ним и мишень) совершенно не оправдалось: чистота первозданная. Ну да, женщины… Я единственный «мочащийся к стене».

Украина велика, отсюда далеко до линии фронта — «линии соприкосновения» велено говорить в России под угрозой судебного преследования. Там и войну приказано называть «специальной военной операцией». Да и здесь о войне напоминали покамест лишь составленные в козлы обрезки рельсов при подъезде к населенным пунктам, а еще баррикады из мешков, словно в ожидании потопа. И у каждой такой заставы двое солдат в полной выкладке.

Самого Львова я не видел, обещанные «большой туалет и магазин» не позволяли определить наше местоположение относительно центра. Хотелось бы, конечно, почувствовать дух заносчивого города, с которым киевляне — сами киевляне! — не рискуют соперничать и готовы уступить пальму первенства львовским кондитерским, невзирая на легендарный торт «Киевский». Я бы подошел к скамье возле оперного театра, на которой Хаим Арлозоров сидел с Магдой Геббельс за месяц до своего убийства. (См. Léonid Guirchovitch, Meurtre sur ia plage. Edition Verdier, 2015. По-русски на портале Евг. Берковича «Еврейская старина» под сложным названием «Убийство на пляже, действие происходит в тридцатые годы, как у Агаты Кристи». Эту скамью я, естественно, выдумал.)

 В энциклопедическом словаре Брокгауза имя «Львовъ» дано в окружении свиты имен: «малорусск. Львивъ, Львигородъ, польск. Львувъ, нем. Лембергъ, прежде Лёвенбургъ, татарск. Ильбавъ, лат. Лоеполисъ». Своих впечатлений от Львова у меня нет. Однажды некто по фамилии Колодий, этнический львовянин, попросил у нас с Сусанночкой политического убежища. Это было в девяностом, когда из Советского Союза брызнуло во все стороны. Несущие опоры вдруг затрещали, и миллион советских граждан устремились кто куда. На какое-то время наша квартира превратилась в лагерь для перемещенных лиц, спали даже на полу. Иные малодушно возвращались, иные устраивались, кто-то лихорадочно хлопал себя по карманам в поисках затерявшегося еврейства. Колодий, настройщик роялей, все порывался настроить нам рояль. «Не надо, спасибо, недавно настраивали». У него были влажные ладони и тонкие пальцы с длинными фалангами, как на итальянских картинах. Его судьбу я не знаю. Может, вернулся в край родной и сейчас, коли жив, где-нибудь поблизости порывается настраивать рояли, а ему: «Нет, спасибо, недавно настраивали».

Другой львовянин, скрипач Дьяченко, был мне знаком по Московской консерватории, вернее, по ее общежитию. Говорили, что его деда, при немцах бюргермейстера или старосту, потом повесили. Дьяченко был мне малосимпатичен: жесткое лицо, спадавшие на лоб русые волосы, львовского западэнского гонору выше головы. Вроде бы играл на скрипке работы Гальяно. Кончил он плохо. Будучи профессорам в Риме, промышлял поддельными инструментами: Амати, Страдивари, Гварнери — XVII век богат на имена. Дело кончилось арестом. Я слышал про дочь-скрипачку, которую он, как мог, продвигал. Когда все прахом пошло, к нему явился призрак деда, и он повесился.

До Киева еще ехать и ехать, через всю Украину. С учетом непредвиденных задержек не то что к двум часам, дай Бог засветло приехать. Неверно, что у женщин обмен веществ в три раза медленней и поэтому они едят, как птички. Мои попутчицы закусывали будь здоров как — и тем, что припасли в дорогу, и тем соблазнительным, что лежало под стеклом в станционном буфете. Кому-то в дороге лучше переесть, чем недоспать, а кому-то наоборот, лучше переспать, чем недоесть. А кому-то и вовсе сказано: не хотите маяться животом, кушайте по чуть-чуть. Это мне расплата за былые излишества. Со времени своей последней «специальной операции» я стал легче на пятнадцать килограммов: возмещаю пищей духовной.

На обложке три портрета: Шпор, Шуман, Вагнер. Семнадцатилетний Людвиг Шпор — сегодня малость подзабытый, а когда-то знаменитый композитор, скрипач-виртуоз — ведет дневник своего многомесячного турне по России (1801 год) и на склоне лет сам же комментирует свои записи. Спустя сорок лет Роберт Шуман — не путать с архитектором НАТО и Евросоюза — сопровождавший по тому же маршруту (Кенигсберг, Рига, Петербург) прославленную пианистку-жену, делал лаконические заметки для внутреннего пользования. А по прошествии еще двадцати лет Вагнер — опять же не путать с «ЧВК Вагнера» — выступавший в Петербурге и в Москве как дирижер, отметился в эпистолярном жанре, адресуясь преимущественно к дамам. Виньетки слога у Вагнера, подобно декольте, обнажают больше, чем скрывают.

И Шпор, славный мальчик со старой рождественской открытки, и Шуман, несчастный безумец, за два года до смерти выловленный из ледяных февральских вод Рейна, и Вагнер, профессиональный гений, завидя которого, я бы перешел на другую сторону улицы — как в грузинском анекдоте: «Вы любите помидоры?» — «Кушать люблю, а так нет», — все трое, они видят в России великую имперскую данность, вековечность, груды золота как источник преуспеяния европейцев, чью европейскость царь, просвещенные вельможи принимают с благосклонностью — только уважай нашу самобытность и помни, сколь мы ранимы, несмотря на нашу мощь, вековечность и груды золота, источник также и вашего преуспеяния.

Так и ходим по кругу уже двести лет. « (…) Я так беспокоюсь о Вас, дорогая и глубокоуважаемая. Ах, если б я знал, что Вы уехали из этой ужасной Варшавы! Я очень полюбил русский национальный характер, в то же время совершено не симпатизирую полякам». (Вагнер — генеральше Мухановой, в трудную минуту одарившей его десятью тысячами франков.) «Ах, — отвечает ему Муханова, в девичестве Нессельроде, а может, это пишет и сам супруг ее, что на Висле прижал к ногтю несимпатичных поляков. — Ах, милый друг, — пишут ему генерал с генеральшей, — как приятно это слышать от Вас. Все только и знают, что твердить о бесправии нашего народа, о его рабской покорности, не понимая, что благодаря его бесправию и его покорности нет в мире никого надежней России, которая готова бескорыстно, по одной лишь широте душевной Государя, устилать штабелями трупов своих солдат путь от победы к победе своим союзникам». (Иногда я грешу отсебятиной, не обессудьте.)

Знакомая застава из мешков и «ежов», пара вооруженных людей в пятнистом одеянии, именуемых солдатами. И такие же в точности на баннере: «Ставай з нами в стрий. Захищай свое». Мимо проезжает холодильный грузовик с надписью: «Мясо для активного життя». Это Житомир. Дорожные указатели — сплошь фамилии знакомых и родственников: Уманские, Житомирские, Бродские, Белоцерковские, Бершадские. Бершадский — фамилия днепропетровского деда Сусанночки. Открываю свой «Брокгауз» полуторавековой давности: «Бершадь — уездный город в Подольской губернии. Всего жителей 8885, из них евреев 6603». Их миллионы, захованных на Вкраине милой.

Междугородные автобусы останавливаются в самых неказистых районах города, где-нибудь поблизости от вещевого рынка. Нет чтоб у многоколонного драмтеатра, в прошлом им. 50-летия Великой Октябрьской Социалистической Революции, сегодня им. Ивана Кочерги, или у бывшего обкома партии, перед которым более уж не возвышается монументальнейший Ленин на гранитном пьедестале.

Житомир сквозь грязное стекло.

Житомира я не видел, как и Львова. Справился в Википедии: а чье имя носит теперь здешний драмтеатр? Об остальном догадаться было нетрудно, тем более что житомирская областная рада вслед за львовской объявила вне закона «русскоязычный культурный продукт». А производитель русскоязычного культурного продукта, он тоже вне закона? Тоже «приговаривается к повешению за шею, пока не наступит смерть»? Приговор, посмертно вынесенный лондонским судом Кромвелю. Чтоб быть вздернутым, Кромвеля выдернули из могилы. Мне, пишущему на мертвом языке, вампиру по определению, случалось выходить из могилы, наезжать белыми ночами в Ленинград, в Москву, за глотком свежей крови. Теперь все, шалишь, в мою могилу вбит осиновый кол.

В Киеве пристанище автобусов дальнего следования тоже вблизи вещевого рынка, вокзала — мест оживленных по-черному, а не как на празднующем себя самого Крещатике. Пока я озирался в поисках недорогого пристанища, ко мне подошел homo bellicosus — человек обмундированный — с подобием вещмешка за плечами, тип израильского резервиста, «мелуимника», коим мне привелось быть. Как ему пройти к вокзалу? Я указал рукой на могучий каменный радиоприемник, не конфискованный, несмотря на войну.

Вокзальный киоск в 2023 году

Мой возраст, мой берет, еще не заросшая физиономия делали меня местным жителем в глазах приезжего. Мне это польстило. Для него я был свой. И тем же я отвечал этому униформированному семьянину, «мелуимнику»: он для меня тоже свой. Тогда как в Москве на людей в форме, не важно какой, всех родов войск, я всегда смотрел как на армию врага — вчерашнего, завтрашнего.

Вместо пансиона я увидел перед собой отель из семейства «Ибисов». Смеркалось, позади сутки в автобусе, хоть и скрашенные новизной ощущений, в том числе возможностью изучать во сне иностранный язык. «Откуда вы так хорошо знаете вьетнамский?» — «Выучил во сне по дороге в Киев». Я уступил усталости, сказав себе: «имею право» — и остановился в пристойном месте. Номер взял на седьмом этаже, от чего Сусанночка предостерегала: «Не селись наверху. Как раздастся сирена да как начнутся ракетные удары, да как надо будет бежать в бомбоубежище, а лифт не работает…». Моя ФБ-френдесса, та, что теперь со сломанной ногой, писала: «Как только тревога, надеваю наушники и слушаю Шуберта, а с ним ничего не страшно. Главное, дочь и внук в безопасности». Но в ресепшен меня заверили, что лифт у них работает бесперебойно, даже когда город погружен в кромешную тьму. Посмотрим. А заодно посмотрим с седьмого этажа на людишек, снующих по площади во всех направлениях, на магазинчики, киоски. Не знаю, окупит ли вид из окна риск застрять на много часов в лифте, набитом постояльцами, различающими друг друга только на ощупь. «Исключено», — твердо сказала мне девушка за стойкой.

ФБ-френдесса лежит со сложным переломом в сельской больнице. Моя ровесница. А в наши лета ломать себе кости — доживать жизнь на костылях. Но и Булка (Булкина), много моложе меня, умерла в одночасье, и кроме ее бывшей работодательницы Рики Горевой («Кiev Star») в Киеве я никого не знаю. Звоню к Рике, поймал ее по пути в концерт. Хочу ли я послушать одну молодую певицу, замечательную? Она будет исполнять украинские народные песни в обработке Лятошинского. Что за вопрос, конечно, хочу. Тогда через час… нет, сорок минут… встречаемся у Золотых Ворот. От вокзала это две остановки на метро.

Тут-то я обнаружил, что помазок есть, а бритву оставил дома. За невозможностью освежить щеки мыльной пеной освежим в памяти декорации города Киева. Да, Киев стар («Kiev Star»). В моих фантазиях это декорации древнего города, а декорации время от времени горят. Оперные театры вспыхивают, как спички. Сгорают дотла, с тем чтобы еще краше возродиться в новой постановке. Киев одновременно и мать городов русских, и сказочный богатырь. Вспомните «Богатырские ворота в Киеве» (я предпочитаю «Картинки с выставки» слушать в оркестровке Равеля, привык с детства). В отличие от большинства столиц, в графе «пол» у Киева прочерк, Киев переливается: то женщина, то мужчина. И, вальсируя, то óн ведет, то позволяет себя кружить. Восьмого марта то óн преподносит цветы, то ему преподносят цветы (Киев не Берлин, где преподнести женщине цветы на Восьмое марта — ткнуть ее носом в гендерное неравенство). Купеческий, по-хазарски раскинувший ткани, Киев вдруг становится цитаделью пещерного православия. Но вкусовые пристрастия этого города таковы, что он всегда будет обшит кружевом. Трудно вообразить себе нечто более несовместимое, чем Киев и конструктивизм. Позднейший сталинский ампир на месте взорванного подпольщиками Крещатика, как и голубоглазое украинское барокко, куда слаще своих московских аналогов. В киевском метро, срисованном с московского, тетеньки-служащие и по сей день в шинелях и красных пилотках фасона пятидесятых годов — что переносит меня в мое детстве.

По крайней мере стилистически оттепель ранних шестидесятых обошла Киев стороной. В эти годы за Украиной закрепилась слава самой ретроградной из советских «сестер-республик». Поствоенный государственный антисемитизм на Украине отдавал еще и хмельничиной, гайдамачиной, петлюровщиной. И без того овраг Бабий Яр, в первую неделю гитлеровской оккупации принявший груды тел киевских евреев, стоял костью поперек советского горла. Замалчиваемый, чтоб не сказать запрещенный к упоминанию, Бабий Яр был знаменем борьбы с советским тоталитаризмом, сплотил украинских националистов, украинских евреев и диссидентов-правозащитников, как это ни удивительно, отодвинув на второй план другое зло двадцатого века, равновеликое сталинизму — нацизм. Кстати, этого слова, «нацизм», не было в советском политобиходе, народ его слыхом не слыхивал. По коминтерновской привычке или по другой какой-то причине говорилось «фашизм». Мы сражались с фашистами. Это они, союзники, сражались с нацизмом — и то спустя рукава. А фашистов англо-американцы, наоборот, привечают: Франко, Салазара, Тито.

Золотые Ворота — зарубка в память о Киевской Руси, деревянный симулякр южных ворот времен Ярослава Мудрого — мудрого хотя бы одним тем, что выдал дочь за французского короля Генриха I, заложив прочное основание для вступления Украины в НАТО. Мне не впервой назначать здесь свидание — никогда не разминешься. У Золотых Ворот уличный музыкант вечно что-то наигрывает, хорошо если без шумовых колонок. Четыре года назад выступал самодеятельный мини-хор в национальных костюмах. Украинская фирменная вышиванка, она же форменная блуза ортодоксального коммуниста, усатого председателя колхоза. В Советском Союзе вышиванка — аксессуар положительного киногероя. Передовик производства прогуливался в ней на черноморском курорте душными вечерами, а труженик полей надевал на свадьбу в Малиновке. Национальные костюмы — против буржуазной моды, как фольклорные танцы — против рок-н-ролла.

Сегодня у Золотых Ворот ничего не играло, не пело. Спрашиваю себя: а если б не знал, что война, заметил бы, что позолота облупилась? Или только задним числом ты такой наблюдательный? Ощущение подводного царства не покидало, не слышно шума городского, не слышны голоса. Это чтоб не говорить по-русски? А другого языка Киев не знает. Как если б мы с Сусанночкой говорили между собой по-немецки. Или на иврите. Но слово — Бог. В момент коллапса пути языка, иноязычия неисповедимы. Последние слова Чехова были: ich sterbe. Последние слова моего отца были: ийе тов — «все будет хорошо» — на иврите, на котором он не говорил. А киевской толпе Господь и вовсе замкнул уста, этот рой больше не жужжал. Иногда до меня долетали отдельные реплики, вполголоса, в мобильный телефон: «Да… хорошо… Яйца? Что еще? Нет я на Владимирской». Или: «Привет… Хорошо. Как сам?.. Тоже хорошо… Отбой тревоги? Ну, слава Богу».

Этот погруженный в молчание город не вступал в разговоры, что было моим главным развлечением в Москве — на улице ли, за столиком ли самообслужки, или на кухонке пансиона, где любитель порассуждать о русско-московской войне, я провоцировал российских провинциалов на нелицеприятные высказывания в адрес Москвы, высасывающей из России все соки. (А вот в Ленинграде молчу, храню тишину, как в храме или, лучше сказать, как на кладбище, где погребен самый близкий тебе человек — ты сам… Вру. На кладбище-то и запускаешь клыки в чужое горло.)

Выхожу из булочной с карманами, отягощенными «соломкой к чаю» — антиподу немецкой «зальцштанге к пиву». Я ведь теперь жвачное животное, питаюсь соломой, памятуя о первой заповеди путешественника: лучше недоесть, чем переспать. Как в Киеве, не пекут нигде. И чего киевляне носятся с «Львовскими кондитерскими»? (Сеть кафе.) Так же в Советском Союзе облизывались на прибалтийские кафе: «Запад…».

«Не-е, туда не поедем, там колеса застрыhают». Два аккуратно одетых мальчика — оба с самокатами. Их родной язык вернулся в дописьменный период, они будут знать его только на слух.

А вот мой русский на сей раз — именно на сей раз — ни у кого не вызвал желания покуражиться, ответить на вопрос «как пройти» да «где вокзал» по-украински, назидательно, как уже бывало. Всего в Незалэжной я побывал трижды, плюс еще в 71-м году с Сусанночкой: молодоженами летали в Днепропетровск к старичкам Бершадским — ее дедушке с бабушкой. Нет, в этот четвертый, ужасающий приезд меня никто не шпынял и не воспитывал, никто не отвечал на загримированном до неузнаваемости языке. А вдруг я с Харькова или с Одессы, или, не дай Бог, с Мариуполя? Из России точно не могу прилететь, разве только в виде снаряда.

Для кого-то голландский это немецкий под водой. А для меня украинский это русский под гримом. Поди узнай загримированного под буффона. В буфете, в антракте, здороваюсь, а сам понятия не имею с кем, кто там скрывается под набеленной клоунской физиономией с красным шариком на месте носа. Покатываться с хохоту над иностранными словами, на твоем языке означающими задницу или другое непотребство, чернь обожает. Какими бы тиражами ни выходили в Советском Союзе переводы на украинский и с украинского, какими орденами и премиями ни одаривали бы украинских советских классиков, Бажана, Лятошинского, сам украинский язык, низведенный до суржика, оставался дешевым средством вызвать смех в зале — наподобие грузинского акцента или еврейских интонаций. Украинцы же первые этому подыгрывали — с эстрады, в популярных кинокомедиях: мы олицетворенный борщ. А иначе и нельзя было, иначе ты буржуазный националист.

Не обошлось без «макаронников», как называли за продольные полоски на погонах сверхсрочников, унтер-офицерское сословие — сплошь из украинских выходцев. А кто любит унтеров, фельдфебелей, старшин? Кто только не избирает этих недоумков мишенью для насмешек? Собрался солдатик в самоволку, подкрался к дыре в заборе, а тут старшина. Солдатик присел на корточки, штаны спустил. Старшина: «Ты чего здесь делаешь?» — «Оправляюсь, товарищ старшина». Старшина посмотрел: «А говно почему собачье?» — «А жизнь-то какая, товарищ старшина». Теперь эти старшины воюют на украинской стороне, и без них русская армия имеет бледный вид.

Глазею по сторонам под звуки «солнечного кларнета»[1]. Приплелся все же коллега к Золотым Воротам — услаждать общественный слух одесскими мелодиями. Кларнет — инструмент резкий, самодостаточный, в звукоусиливающей аппаратуре не нуждается. У кларнетистов в этой жизни два пути: либо в клезмеры, либо в саксофонисты — исполнители концерта Вебера для кларнета с оркестром не в счет.

Идет Рика. За четыре года не изменилась, все еще может подвизаться на ролях девочек-подростков в пионерских лагерях, хотя уже в том возрасте, когда мужья уходят к молодым. Об этом сама первая же мне сказала, опережая вежливый вопрос: «А как поживает…» — забыл его имя, видел лишь однажды и в восторг не пришел, «не мой тип» — маскулинный, все сумею, все смогу, все схвачено, а в итоге как Дьяченко-скрипач, который влип. Этим кончится. Помните? Который повесился, кончил свои дни в петле, как и его дед, староста при немцах. «Она на год старше нашей приемной дочери, — продолжала Рика, не то бичуя супруга, не то вздыхая. — Связался с Русским Добровольческим Корпусом,[2] это уж совсем…» Все же скорей бичуя, чем вздыхая. Хотя, повторяю, я грешу отсебятиной, прикрываю ею лакуны: не расслышал, а переспрашивать нельзя; или память дырявая на имена собственные. В любом случае речь шла о чем-то нерукопожатном.

На тот случай, если покажется, что я к Рике не испытываю больших симпатий. Это не так. Да, Булка жаловалась на свою работодательницу: кулачка. Верю. Но маленькие женщины, они все такие — с генеральскими характерами. Их страдания соразмерны силе характера, и сопереживаю я им куда острее, нежели булкиным, вечно обиженным, вечно завидующим. Еще не вечер, Рикуша. Проигранный бой — залог реванша. Рика бежала из Москвы на Украину до всех дел, а с началом войны перешла с русского на украинский — глядишь, и сумеет победить на личном фронте.

(Холодно, отстраненно, черство — и вдруг ожечь фонтаном огня. Подражание Хейфецу, королю скрипачей, на которого так смахивает набоковский фотопрофиль на обложке первого русского издания «Лолиты».)

Шли мы огородами — какими-то дворами, палисадниками. «Так короче». И на допросе с пристрастием не сумел бы раскрыть местонахождение концертной площадки. Это был небольшой зал или очень просторная гостиная. Публика моложе среднестатистических посетителей концертов, хотя были и убеленные сединами дамы, тихо переговаривавшиеся на «интеллигентном» русском. Как были и совсем юные личности обоего пола, учащиеся. Однако большинство в том благословенном возрасте, когда дышат полной грудью, в любви опытны, но не пресыщены, а дети, если имеются, то немногим младше тех двух мальчиков с самокатами: «Не-е, там колеса застрыhают». И говорили они исключительно по-украински. Авангард национального самосознания. В первый мой приезд двадцать два года назад, стоило мне переступить порог книжного магазина или приблизиться к университету, и я начинал, как в стародавние времена, чувствовать себя профаном, омываемым струями латыни.

Спешу оправдаться, что столько места уделяю языку. Но люди — это речь. Значит, не языку, а людям. Кто-то сказал мне, еще в мирные года, что это не проблема, мы и по-украински можем. И будь я инженером или скрипачом, а не генерировал бы километрами замогильные записки, я бы понимающе кивнул. Но язык — единственное, что у меня есть, не считая семьи. Да еще музыки, европейской, тональной, иными словами, христианской, ибо без разрешения диссонанса в консонанс, эквивалента отпущения грехов, моя душа — потемки.

Меня с кем-то знакомят — с родственницей Лятошинского? Или я опять что-то напутал? Молодой человек приятной наружности, начинающий слегка полнеть — это его стараниями здесь сверкает «Стейнвей» — протянул мне свою визитную карточку: «Executive direktor. Vere music fund». И он же представил публике исполнителей: певицу и пианиста. Она в концертном платье, с которым выгодно контрастировал ее голос, молодой, сильный, к тому же она мастерски разыгрывала в лицах текст, понятный мне через пень-колоду. А положенный на музыку украинский текст — это всегда нечто. Даже такой украинофоб, как Тургенев, вынужден был это признать, хоть и не без издевки: «Хохол подопрет щеку и непременно заплачет, такая чувствительная душа». На том свете черти, небось, заставят его читать вслух «Рудина» в переводе на украинский, «мастерски разыгрывая текст в лицах». А за соседней партой Булгаков будет читать «Мастера и Маргариту» и плеваться. Я когда-то купил этот роман в украинском переводе с благим намерением попрактиковаться в украинском, увы, не осуществленном.

Ладно, потрафлю читателю в ущерб себе. Читатель ведь неблагодарный ханжа. То же замечание, сделанное в частном разговоре, его бы не задело, а тут предвижу реакцию. Так вот, сшитое местной портнихой из кремового шифона платье слишком тесно облегало миниатюрную фигуру певицы, которую хрупкой все же не назовешь. Непредусмотренные барханы под тонкой светлой материей выглядели неаппетитно, особенно вблизи. А еще белые балетки при низком тазе. Но все это ерунда, вот победим да вступим в Евросоюз, тогда приоденемся.

Ее аккомпаниатор был за инструментом столь же хорош, сколь и колоритен в своем старомодном артистизме. Наверняка был известен в своем мирке. Бурые виски, плешь, проеденная ремеслом, фактурный нос — вылитый Владимир Горовиц на поздних фотографиях. «Да это же Костя Фесенко, — скажет знакомая режиссерша, в далеком прошлом киевлянка, когда я покажу ей снимки, сделанные мною из зала. — Был прелестный интеллигентный мальчик. Однажды на уроке музлитературы сказал про училку: „Какая умная дура“».

Вспоминаю двоюродного брата моей матери Абрашу Штерна, скрипача мирового масштаба, знаменитого на весь Киев с пригородами. Он сидел концертмейстером в оркестре Оперы, был заслуженным артистом республики, депутатом. Гостя´ в Ленинграде, часами играл перед нами, развалившись на стуле, играл как бог и этим удовлетворялся. На лацкане пиджака у него блестел депутатский флажок — объект всяческих шуток, в первую очередь его собственных: «Имею право брать билет на поезд вне очереди в любой точке Советского Союза, от Крыма до Нарыма».

Советский Киев, и так-то задвинутый Москвой в тень, пытался ее копировать, быть ее тенью. В этом главная беда тех его культурных корифеев, что своевременно не перебежали с Крещатика на улицу Горького. Претензия быть второй Москвой (такой же сталинский Крещатик, такое же сталинское метро) делало Киев городом-невидимкой среди других республиканских столиц. Все уходило в национальный свисток, но этот национальный свисток в его дозволенном, скорректированном виде был посмешищем.

В Киев я попал на Пурим. Пока внимал украинским народным песням в обработке Лятошинского, в синагоге Бродского был карнавал. Маленькие эсфири, мордке, хóмэны, в кисеях, халатах, чалмах, представляли чудесное избавление евреев — включая и украинцев. Для раввина-эвакуатора в Чернигове это было без разницы. На сей раз Хóмэн (Аман) был одним из двойников кремлевского супостата. Год назад в канун Пурима моя ФБ-лента жаждала пуримского чуда: отдал же концы на Пурим Сталин, что спасло евреев от депортации. На Пурим Аллах прибрал Насера. Ну и этого, как его, Путлера, пусть приберет. Но Бог не действует по подсказке.

В 5783 году Пурим пришелся на седьмое марта, и поскольку Рика обмолвилась, что у нее день рождения в Международный женский день, я пригласил ее пообедать или поужинать, на ее усмотрение. На это она, чуть поколебавшись, позвала меня к себе: она ничего особенного не устраивает, но после пяти к ней зайдут друзья. Я обрадовался. Раньше это сулило еще и перспективу поужинать в обществе незнакомых людей, хотя общество незнакомых людей интересно и без гарнира.

В номер я ввалился без задних ног и свалился как мертвый. Укатали сивку сутки в автобусе, и еще сразу бултых в киевскую жизнь: свалившийся с небес концерт, метро, отцы семейств в форме с вещмешками…

Я пробудился оттого, что был не один в кровати. Кто-то прокричал мне в ухо — сперва на языке, который я настолько не знаю, что даже не стыдно, даже не оправдываюсь, дескать, никогда не жил ни в Англии, ни в Америке, а в школе как бы учил немецкий. Но потом громкоговоритель повторил то же на языке, который кое-как понятен, если догадываешься, о чем идет речь. Что за окном гундосо гудело, я бы не обратил внимания. Для таких, как я, невнимательных, «Ибис» был радиофицирован.

Лифт исправно работал. Получасом позже я уже возвращался к себе в комнату, которая отпиралась пластиковой пластинкой, вставленной в щель над дверной ручкой. Пора бы привыкнуть к электронике. Люди вон к войне привыкают. Посмотри вниз, на работающие как ни в чем не бывало киоски, магазинчики. А ты как малое дитя или Человек Ниоткуда, персонаж старой советской комедии, релокант в двадцатый век из каменного века. Перемещение во времени почти как украинский язык: всех смешит. Меня достает моя лингвистическая обделенность. В Германии ладно, там немчура, но здесь-то, на Украине, все свои. Ужо будет вам, царёвым ослушникам.

Значит, пластинку надо вставить… да-да, карточку… снаружи над ручкой, и сразу внутри, чтоб свет включился. А уходя, выдернуть из этой самой щели, тогда дверь захлопнется за тобой автоматически. Каждый раз проделываешь это, словно в первые: и любопытно, и несподручно. Так же и русские люди: ужасно инфантильны, чему, как и ты, аффектированно умиляются, но у них это с пьяных глаз.

В фэйсбуке я бы уложилося в несколько фраз с заемной интонацией «бодро-весело», которая если и просачивается в данный текст, то никак не характеризует ни окружающее, ни меня в нем.

«…Рядом с автовокзалом снял приличную комнату и еще успел на ранний концерт — по причине комендантского часа — оперной та камерной спевачки Ксении Бахритдиновой-Кравчук. Спевачка голосиста в хорошем смысле слова, выразительна, молода и хороша собой. Наутро узнал, что завтрак не включен в стоимость проживания, но тут подфартило с тревогой. В бомбоубежище напился чаю с булками, теплая дружелюбная атмосфера. Сейчас пойду бродить по городу».

Концерт, аплодисменты.

И фотографии в подтверждение. На каменном полу красная стрела, по ней белыми буквами: «УКРЫТТЯ». Иду в указанном направлении. Тяжелая, обитая металлом дверь с маленьким, как в доменной печи, окошком: «Мисце для УКРЫТТЯ». За железной дверью белый пластиковый стол, на нем по-домашнему привычный белый кипятильник, проводок вставлен в катушку с намотанным на нее длинным черным шнуром. В прозрачном мешке непочатые белые батоны, тут же башенка бумажных стаканчиков: мол, вам чай, кофе? Наливайте, не стесняйтесь, чувствуйте себя как дома. Трехлитровые емкости с питьевой водой под столом, а над головой трубы, тоже… уж не знаю с чем. Ряды садовых стульев. Не хватает «Стейнвея», вместо него кровати, накрытые шерстяными одеялами. Под одним лежит женщина, в руках держит бумажный стаканчик. Остальные сидят. В основном это молодые люди, такие же как на вчерашнем концерте, «в том счастливом возрасте, когда дышат полной грудью, в любви опытны, но не пресыщены, а дети, если имеются, то не старше десяти лет». Только говорили они между собой, в отличие от вчерашних молодых людей, по-русски.

Еще трижды в течение дня над Киевом гудело, но я пропускал мимо ушей этот гудок, превращавший население города в заводских рабочих, а бомбоубежища в цеха. Хлопков не последовало. «Обязательно спускаться?» — спросил я у девушки в ресепшен. «Рекомендуется». — «Но вы не спускаетесь?» — «Нет».

Киев никогда не жил по московскому времени, всё с опозданием. Даже кампанию по сносу памятников Ленину начали с четвертьвековым от Московии опозданием, но с рвением неофитов. Впервые Тринадцатая симфония Шостаковича («Бабий Яр») была сыграна в Киеве в 1988 году. (В Москве мировая премьера Тринадцатой прошла двадцатью шестью годами раньше — на поколение.) Партийный Киев, встречавший некогда чернобыльское облако первомайскими шествиями, цеплялся за многолетнюю традицию государственного антисемитизма как фундаментальный принцип партийной политики — принцип, которым он никогда не поступится, также и в пику перестроечной Москве: Москва предала народы.

Как Москва была в вечной обиде на Запад, так Киев был в вечной обиде на Москву. Спокон века Киев осознавал себя исконной столицей империи. И ведь чуть было не стал ею, когда к трехсотлетию дома Романовых замыслили, вдохновляясь памятью Столыпина, очень этого желавшего, сделать столицей России мать городов русских[3]. Цитирую, сам не знаю кого — «прерафаэлита Империи», который пишет в блогах под ником «Чародей»: «Очевидно, что сторонники переноса столицы в Киев считали Киев более „благонадежным“ ввиду позиций тамошнего „Союза русского народа“ и совершенно не учитывали риски, связанные с влиянием польской и еврейской общин, а также притоком малороссийских селян». Первое, что я увидел, выходя из метро «Дворец спорта», это указатель: «До центральной синагоги». Ночной кошмар коммунистических владык Киева.

…Но в этот страшный миг их бы разбудил зазвонивший у меня в кармане телефон, сердито потребовавший — голосом Сусанночки — стереть последний пост. Людей бомбят, льется кровь, а я паясничаю, пишу про то, как мне подфартило с воздушной тревогой: сэкономил на чае с булочкой. («Как ты себя чувствуешь?» — «Прекрасно. Иду на пуримшпиль в бывший кукольный театр».) Чтоб убрал немедленно!

Обыкновенно я не спорю, но тут взбунтовался. Она же мещанка! Перед сном смотрит экранизации Джейн Остин, «фильмы для девочек», по ее же собственному выражению. Посмотреть порядочный фильм никакими силами не заставишь. И все, что ни увидит — на стуле, на ковре, на диване — машинально вешает в шкаф. Чепурненькая. («Ограниченная мещанка, да?» — «Нет, безграничная. Та самая, на которую, по словам Платонова, еще учиться и учиться».) Уломал.

Следом видеозвонок от Мириам. Она из тех дочерей, от которых у отцов секретов нет, разве только чтоб их не расстраивать. Ее смутил странный мамин голос. Я что, опять в больнице? И вдруг она замечает у меня за спиной поля желто-голубых флажков. В России даже непреднамеренное сочетание этих двух цветов если грозит только штрафом, то еще хорошо. «Ты где?» — «В Киеве».

Что тут началось! Не иначе как я прыгаю среди воронок и горящих зданий:

Спали родители, спали их дети,
Когда стали Киев бомбить.

Мне неприятно, что я уличен в обмане. И кем? Ею, Мириам. Иосиф знал, а она нет. Мама с ума сходит (ну, этого, положим, я не допущу). «Мурзилка, где я нахожусь, там совершенно безопасно. Моря цветов национальной расцветки. Вчера был на концерте. Помнишь Аллу Кравчук? Пела Мелисанду у нас в театре. А здесь своя Кравчук, и тоже в опере поет. Сейчас иду в синагогу. А вечером на день рождения. Надо будет купить знаменитый киевский торт». — «Ну, хорошо. Только осторожно».

Мне нравятся эти «только осторожно» вслед уходящему автобусу, когда бессмысленно уже кричать: «Папа, нееет! Туда сейчас нельзя-а-а!». Меня долго будет это преследовать. Она так верила, так верила, что уж от нее-то у меня нет секретов.

При советской власти в синагоге Бродского был кукольный театр. (Советская аннотация одного из спектаклей: «Царский визирь Аман задумал истребить целый народ, но красавица Эсфирь разрушает его планы».) Когда в двухтысячном году здание стало тем, чем было изначально, оказалось, что еврейский дух из него за эти годы так и не выветрился. Детский театр не чужд синагоге, на что указывала афиша «Purimfest», еще не снятая: по ней скакали разноцветные буквы, она была разрисована карнавальными масками. Накануне состоялся детский праздник, а сегодня в пустом помещении орудуют две уборщицы, одна жалуется другой: «Все начальники стали». Синагога превратилась в заурядное учреждение. Вчера и слова такого не было: «синагога». Синагога была, а слова не было.

Пурим, 5783 год. Еврейська громада Киева.

«Все начальники стали».

Спустился в еврейскую кухмистерскую, готовившую на вынос. За кошерным обедом пришел мужчина с судками, явно конвертированной наружности (пейсатый запорожец). Я налил себе кипятку в бумажный стаканчик, утопив в нем пакетик на ниточке. Стал запивать им «соломку», ту что купил вчера в угловом магазинчике у Золотых Ворот. «Угощайтесь, чувствуйте себя, как дома». — «А я дома».

На стене дома полустершееся трафаретное граффити. Разобрал черные буквы: «Вибори за законом Януковича? 06. 09. 18». Ирония? Как и стикер с надписью «Путин врятуе (спасет) Украину»? Дела давно минувших дней. Тогда, четыре года назад, Януковича добрым словом поминал таксист. (Античному цирюльнику, на вопрос «как подстричь?» отвечали: «Молча». На смену цирюльникам пришли таксисты.) «При Януковиче жилось хорошо». При ком только хорошо ни жилось: и при Сталине, и при царе. А в Праге, когда ее бороздили советские танки, на стенах писали: «Ленин, проснись, Брежнев сошел с ума». Что «при Путине жили так хорошо, как еще никогда», не усомнится ни одна живая душа. Сводный хор таксистов Москвы и Московской области уже приступил к разучиванию этой песни.

Купил торт «Киевский», и пусть кто-нибудь посмеет сказать, что еврей приходит в гости с двоюродным братом, а уходит с тортом. Бородатая шутка мне напомнила, что бритву я позабыл в Берлине и успел покрыться двухдневной колючкой. Вопрос к самому себе, при том, что врать самому себе это как кусать себе локти — невозможно технически, хотя и говорят: «врет самому себе», как, впрочем, говорят: «кусает себе локти». Ты, который ежеутренне бреется, а вот макушка у тебя сверкает, как коленка у сидящей на скамейке девушки, — ты предпочел бы прожить жизнь кудрявым, зато от природы безбородым, каковым все равно себя выставляешь при помощи бритвы? Тяжелый вопрос в плане того, что обличает абсурдность наших жизненных правил. Конечно же нет, кудрям предпочту необходимость бриться. Одно дело быть мнимым скопцом, другое — евнухом при гареме.

Возвращаясь к бородатому анекдоту о двоюродном брате и торте. Я купил торт «Киевский» в кондитерской, сильно потесненной агрессивным соседом «Мак-Дональд´сом». Тем не менее в этой кондитерской, потерявшей добрую половину своей территории, по-прежнему имелся большой выбор киевских тортов: «Киiвський» такой-то и «Киiвський» такой-то, и такой-то — тоже «Киiвський»… Это не притча, я просто рассказываю. Недолго думая, я указал на «Киiвський класичний».

За ближайшим столиком сидела семья. Девочка лет тринадцати, в красной вязаной шапочке, в очках, вперилась в телефон, папа в профиль — деловой человек, тихий добытчик, а мама спиной ко мне. Из-под полей ее темной шляпы с высокой тульей на норковую шубу падают волосы, создавая эффект Марлен Дитрих, со спины легко было бы обознаться. «Даже в сплющенном виде жизнь — продолжается!», — воскликнул кто-то, имея в виду, правда, Советский Союз тридцатых годов. (Я ведь не по памяти описываю, моя память родная сестра моему слуху. У меня все сфотографировано, даже кларнетист у Золотых ворот.)

В стародавние времена продавщицы, прежде чем перевязать картонку с тортом, обязательно ее приоткрывали. Покупатель вытягивал шею: да, хорошо. Надеюсь, в огромной шляпной коробке, с которой я вышел из кондитерской, была не тюбетейка.

Производитель киевских тортов и еще великого множества сластей, фирма Рошен, принадлежала Порошенко, предшественнику Зеленского, смолоду страдавшему сахарным диабетом. Вот это уже притча: безногий сапожник, шоколадный король-диабетик, фригидная красуня. Зеленский победил шоколадного короля в честном бою, опираясь  на таксистов, а никак не на интеллигентов, оспаривающих у «матушки России» честь считать «нэньку Украину» родиной слонов. Щелкунчик разбил мышиного короля. Зеленский даже внешне смахивал на Щелкунчика. Я же знаю, что говорилось мне в девятнадцатом году, когда из-за инаугурации мы еще боялись с Сусанночкой опоздать на самолет: «Клоун! Какой он президент? Актер!».

В своих предвыборных речах на русском языке (якобы и украинского-то не знает) Зеленский ратовал за превращение Украины в Швейцарию: сразу четыре государственных языка, даже не три. Помимо немецкого, французского и итальянского, еще румонш. На что ему припомнили собственность в Крыму и многомиллионные заработки в российских шоу. «У этой птички коготок увяз в Москве». Но как раз этим таксистов не отпугнешь, скорее, обнадежишь: заживем опять как при Януковиче, а может, даже как при самом Путине.

Последний послал соглядатаев в землю Ханаанскую, и, вернувшись, те докладывают: «Ханаан тебя ждет. Пенсионеры ждут российских пенсий, чиновники российских откатов, генералы российских фуражек высотою с километр. Будь благонадежен, встретят как родного». Ну и встретили.

Негоже судить о себе по другим, это конформизм. Но еще хуже судить о других по себе, считать, что все — трусливые и жадные ничтожества. Говорите, «клоун», «комик»? Но в ранце у каждого комика лежит рукопись трагедии, в которой он играет главную роль. Шанс, что это случится, один из миллиона. Но коли он представится, комик скорей умрет со словами «Слава Украине!», чем воспользуется вертолетом.

Подростком я видел фильм «Генерал делла Ровере», где благообразный седой красавец, а в действительности мелкий жулик и сутенер, подсажен Гестапо в камеру к итальянским партизанам под видом генерала делла Ровере, легендарного героя Сопротивления. И де Сика (он его играет) настолько вживается в свою роль, что идет на смерть вместе со всеми. «Да здравствует Италия!» крикнет он, стоя перед командой чернорубашечников. На самом деле не Нерон, не Лукашенко, а Зеленский имел право, умирая, воскликнуть: «Какой артист умирает!». Но судьба решила иначе. И если он вовремя сменит амплуа; если его не придется выкорчевывать из нынешней роли, героической роли сурового хриплоголосого командира в фуфайке цвета хаки, сорвавшего себе голос, отдавая денно и нощно приказы; если он удалится от государственных дел с последним победным залпом, чтобы спустя год-другой вновь появиться на ярко освещенной сцене, но уже в тоге мудреца, опять же спасителя отечества, которое после всего пережитого возомнило себя новым Сионом и теперь выкидывает фортеля — тогда в отпущенное ему еще в избытке время он умножит свою славу, а не перечеркнет ее жирным черным крестом.

Одно смущает, одно может омрачить его будущее, и это уже от него не зависит. Как сказано в Библии: «Новый фараон не знал Иосифа». В новой Украине — уже с предлогом «в» — у которой не сложится ни с Польшей, ни с Европой, спасенными ею от татарской орды, в этой Украине, «державшей щит», Зеленскому просто не позволят восседать в седле Хмельницкого. Новый фараон не знал Иосифа, но любил песню «Батько наш Бандера, Украина мати». Очищать пьедесталы под новые памятники ничего не стоит. «Это такая маленькая вещь (несколько веревок в крепких мужских руках), а мужчине такое облегчение». Самобытность Украины может обернуться из «вещи в себе» (an sich) «вещью для нас», а может и не обернуться. Посмотрим. Это как с лифтом во время тревоги. Посмотрим, застрянет в кромешной темноте, полный народу, или доставит всех в ресепшен в целости и сохранности.

Я спросил у Рики, бежавшей из Москвы антикремлевской активистки, которую после захвата Киева ничего хорошего не ожидало, было ли ей страшно в первые дни. «Я была собрана». Это было в те дни, когда Зеленский произнес свою историческую речь «Я здесь, все министры здесь. Никакого оружия мы не сложим, будем защищать наше государство. Потому что наше оружие — это наша правда. Это наша земля, наша страна, наши дети. И мы всё это будем защищать».

«Генерала делла Ровере» я посмотрел в Эстонии, в Усть-Нарве, в 1961 году. У меня через месяц бар-мицва. Запомнился один эпизод. Когда еще оставалась жива какая-то надежда, группа евреев обособляется от остальных. Старший говорит: «Братья, нам надеяться не на что», — и они, покрыв головы, кто-то носовым платком, читают по себе отходную: «Шма Исраэль…» («Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь един…»). В Ленинграде — а я смотрел «Генерала делла Ровере» неоднократно — этот эпизод был вырезан. Не в последнюю очередь благодаря ему я через месяц пришел в синагогу. На мне гимнастерка, медная погнутая пряжка где-то сбоку под грудью, фуражка с черным пластмассовым козырьком. Был праздник кущей (суккот), под деревянным навесом позади синагоги сидело несколько бородатых мужчин в простонародных кепках. Я сказал, что мне исполнилось тринадцать лет. Один из них навертел на меня тфилин с ловкостью, с какой Александр Скерцович наверчивал Шуберта,[4] и я повторил за ним слова молитвы. После чего пожертвовал пятнадцать копеек, отложенные на мороженое. Про лимон с зеленой веткой мне было сказано, что это «оттуда».

Торт, с которым я пришел, имел успех. Сужу об этом, поскольку на столе он так и не появился. Называется «съем сама». Имеет право, день рождения у нее — не у гостей. Собственно, застолья и не было. На кухонном столе буднично стояло несколько закусок, то что в Италии называют «аперитив», но основное блюдо так и не последует. На вкус все покупное, из дорогого шаркетри. Рика не стряпуха. Хоть ее полное имя, Марика, и благоухает тяжелой карпатской кухней, в Киеве она подкидыш, кукушонок, частичка, пусть и прижившаяся, московской компании. Многоэтажный дом с вахтером и сложным входным устройством — заявка на жизненный успех. Кроме меня была только знакомая мне «родственница Лятошинского». Потом подтянулось еще несколько женщин. Господи, да это же девичник, когда не обязательно глядеться в зеркало, прихорашиваться — «можно и так». Вот почему, прежде чем пригласить меня, замялась. Но в мои годы на боевые позиции уже не отправляли, и жанр вынужденного девичника я своим присутствием не нарушал.

Должен признаться, слабость к женщинам не моя сильная сторона, но мужчин я люблю еще меньше. С ними мне вообще делать нечего. Муж Рики дурак первостатейный, вторая молодость. С чего начинается ежедневная молитва еврея? Благодарю Тебя, Господи, за то, что не сотворил меня женщиной. Адвокатам иудаизма неловко: как оправдаться перед женщинами? Помилуйте, говорят, это же не вам, а нам, мужчинам, прямая обида: спасибо, что Ты не обрек меня на плотскую зависимость от идиотов, непрошибаемых, как пирамидальные надолбы на дорогах войны.

«Зачем вы приехали? — спрашивает черноволосая, других тетенек помоложе, сочные щеки подпирают глаза, делая их щелками, сквозь которые чернеет что-то бахчисарайское. — И не страшно?»

А вам? Почему вы думаете, что я хуже вас? Но я смолчал. Зато она обнаружила полемический задор и на все, что бы я ни говорил: что крымские вина славятся, что Берлиоз считал Украину певческой житницей Европы, что украинская армия восьмое чудо света — вскидывалась: «А как вы думаете, почему крымские вина славятся… А как вы думаете, почему Берлиоз… А почему, по-вашему, украинская армия…» В конце концов, я не выдержал и сказал ей: «Успокойтесь». Последовала моему совету. Вскоре появились бутылки подслащенного игристого вина, которое пьют… пили советские женщины, именуя его «шампанским».

Гвоздем программы была ***. В кругах классического авангарда ее имя хорошо известно. У меня, разумеется, оно в одно ухо вошло, в другое вышло, но когда я начинал перечислять ключевые слова, по которым его можно отыскать в интернете, все говорили: «А-а…» Ключевые слова были: электронная музыка, профессорша, училась во Франции — что уже само по себе для киевлян предполагает европейскую известность, контакты. Она влетела — нет, она все же была женщина не мелкая, не птаха малая — ворвалась, возбужденная, возмущенная, во власти пережитого: только что она написала заявление об уходе из консерватории. Это горячо обсуждается, но по-украински. Мне перепадало мало чего. Даже обращаясь ко мне, забывали — без всяких кавычек, верю, что забывали — перейти на русский, на котором хранительница памяти Лятошинского и знаменитая электронщица говорили с натугой, для остальных он был родным.

В какой мере я, условный «я», собирательный, убежден, что украинец не говорит со мной по-русски из принципа, в такой же мере и он в моем русском готов усмотреть имперский синдром. Поэтому хороший тон предписывает хорошему русскому[5] сперва извиниться: «Извините, пожалуйста, что не говорю по-украински», а потом уже спрашивать у прохожего: «Не подскажете, как пройти на…». — «М-м… — призадумается прохожий. — Это вам нужно идти по бывшей Чкаловской, не знаю, как она сейчас называется…». Видя, что даже Рике непросто перескочить на ходу — по ходу разговора — с украинского на русский, я делаю вид, что понимаю. Делаю же я вид, что знаю, с кем здороваюсь, хотя в действительности понятия не имею с кем. Но когда становилось интересно, просил перевести. Сто лет назад — если совсем быть точным, то сто двадцать два года назад — Римский-Корсаков подал прошение об освобождении его от занимаемой должности профессора Санкт-Петербургской консерватории. Причиной тому послужили события 1905 года, позиция дирекции в связи с этим и процентная норма для таких, как я. Впоследствии Римскому-Корсакову воздвигли памятник по правую руку от консерватории. И мне стало интересно, за что же поставят памятник профессору Киевской консерватории *** (никакой злонамеренной насмешки — у меня по-другому писать не получается).

В свое время, в 1945 году, в год победы русского оружия, Московской консерватории присвоили имя Чайковского, и Киев собезьянничал: ранг Киева таков, что его консерватории тоже полагается носить имя Чайковского. Сегодня, когда воспевать победу русского оружия, как это сделал Чайковский в увертюре «1812 год», более чем неуместно, Киевская консерватория не может быть тезкой Московской, ее необходимо переименовать. Русский культурный продукт и без того просрочен и подлежит скорейшей замене украинским культурным продуктом.

Да будет известно, что музыковедов, теоретико-композиторский факультет, исполнители за музыкантов не держат. Кто идет в теоретики? Тот, кто на практике ничего не умеет, не выучился играть ни на одном инструменте. Он евнух: все знает, ничего не может. Зато при случае даст бой на идеологическом фронте не хуже, чем ВСУ на всамделишном. Сейчас самое время. Лятошинский! Вот чье имя должна носить консерватория. Для всех очевидно, что безымянной она быть не может, всё равно что некрещеная. Но дирекция, инструменталисты, отдают себе отчет в том, что выкреститься из Чайковского в Лятошинского это как прыгнуть вниз с двадцатого этажа. Киевская консерватория живет за счет китайских студентов, которые платят за обучение, за проживание. Учатся они не на музыковедов, не на историков музыки, а на виртуозов, на китайских Гилельсов, Рихтеров, Горовицев. Ради этого Народный Китай дает стипендии — чтобы миллионная армия китайских виртуозов стояла на страже Поднебесной. И кому не досталось золотое стипендиатство в Московской консерватории имени Чайковского, те занимаются в Киевской консерватории имени того же Чайковского. Чайковский и Чайковский, один черт.

Почему меня никто не спросит, не пригласит в политтехнологи? Я бы в минуту примирил национальные интересы Китая с лозунгом «Не дадим имперскому чреву пожрать имена, которыми Украина по праву может гордиться». Баста! Ушло в прошлое то время, когда украинский слон был младшим братом русского слона. Почему бы Горовица, окончившего Киевскую консерваторию, не произвести в украинцы посмертно, как награждают посмертно высшей государственной наградой. И учились бы себе китайские пианисты в Horowitz Сonservatory. Обогатил же музей «Метрополитен» украинскую живопись именами Малевича, Репина, а также Айвазовского, который жил в аннексированном Крыму, хотя предвижу, что армянская община США не преминет внести свой комментарий.

Как специально среди гостий присутствовала энтузиастка украинской opera seria. В угоду ей я вспомнил Бортнянского. Семилетним исхитил его Петербург из родного Глухова, что не помешало ему сделаться классиком украинского барокко. Больше того, когда б не он, что бы Гагарин в космосе запел?

Поясняю, также и дипломированным историкам музыки, тем из них, кто не только ничего не умеет, но и ничего не знает. «Коль славен наш Господь в Сионе» — песнь ликования, написанная Херасковым в подражание сорок седьмому псалму, была положена Бортнянским на мелодию, не думаю, что оригинальную, после этого ставшую духовным гимном России. Ее вызванивали кремлевские куранты, но при этом ее пели и в кирхах на слова немецкого мистика и проповедника Герхарда Терстегена «Ich bete an die Macht der Liebe» («Я молюсь о силе любви» — так и вижу распевающих ее в окопе солдат Вермахта). Рахманинов использовал ее в «Вариациях на тему Паганини» (вар. XVIII), а Шостакович в песне «Родина слышит, Родина знает», которую ликующий Юрий Гагарин запел в космосе, и тогда же этот мотив, его тематическое зерно, стал позывными последних известий Всесоюзного радио. А все гениальный украинский композитор Бортнянский.

И пришли мы от всего этого с энтузиасткой украинской opera seria в такой восторг, что принялись обниматься. Я даже повесил компрометирующую меня фотографию в ФБ, когда услыхал от нее, что за свою небритую физиономию вовсе не должен извиняться, сегодня это в тренде.

Бортнянский! Какой восторг!

Наступил волнующий момент. Уже пьяненькой имениннице электронщица *** спела народную песню, печальную, вроде той, что в глубоком младенчестве мне пела моя мать («Батько диток шукаэ…»). Я начинал плакать, я же сентиментален, как черт. Рика тоже плакала. Бог весть, как это сочетается с электронной музыкой, но девичник с войной очень даже сочетаются. Вечер 8 марта, международный женский день обошелся без сирен, мордор утром выполнил свою норму. Я, как это со мной часто бывает, засиделся — «пересидел». Комендантский час уже наступил…

Ох, не думал двадцать лет назад, когда писал «киевский» роман, что попаду на его страницы. Некто, возвращаясь из гостей после наступления комендантского часа, повстречал патруль — два солдата и трое полицаев. «„Эй, стой!“ — „Кто — я?“ — „Не-е, Пушкин. А ну, кажи документы!“ Мы помним чудодейственную силу оперного удостоверения: подписанное собственноручно штадткомиссаром Ансельми и снабженное пометкой: „Kiev-Großoper. Im Dienste des Großdeutschen Reiches“ („Киевська Велыка Опера на службе у Великой Германской Империи“), оно стоило любой иконки». У меня же в кармане лежал немецкий паспорт, что тоже стоил любой иконки. За сто пятьдесят гривен таксист без лишних слов (о-о!) довез меня до отеля, сто пятьдесят гривен по обменному курсу это пять минут езды молча, вот и считайте.

Видно, мне судьба: покуда Бахмут, Пропасная, Марьинка частотой упоминаний превосходят Лондон, Берлин, Париж, слушать произведения классического авангарда в духе Кейджа. Мои следующие и последние музыкальные впечатления в Киеве: сольный концерт… Когда-нибудь Мириам будет стыдно за меня: не мог назвать ни имени исполнителя, ни названий исполнявшихся произведений. Мы возвращаемся в эпоху барокко, когда романтическое разделение труда — один сочиняет, другой играет — сменяется добетховенским порядком вещей: раскланивающийся на аплодисменты един в двух лицах: он исполняет вещи собственного сочинения. На видном месте лежали обломки скрипки — эта же участь грозила инструменту в руках у скрипача. Смычок он сжимал в кулаке, с размаху бил по струнам, иногда проводил им позади подставки, издавая звук, который, будучи исторгнут у живого существа, характеризовался бы тремя словами: «Ох, не любит…». Вскоре вóлос на смычке напоминал шевелюру Ференца Листа. При этом исполнитель приводил в исполнение свою угрозу — разломать скрипку — но делал это по нотам, а не по слуху, чего лишены были те два мальчика с самокатами, в остальном в точности, как он, разрушавшие, разламывавшие инструмент, данный им Богом — свой русский язык.

«Чем виолончель отличается от скрипки?» — «Она дольше горит».

(окончание)

Примечания

[1] «Солнечные кларнеты» — сборник стихов Павло Тычины, классика украинской советской литературы.

[2] Русское воинское формирование экстремально правого толка в составе ВСУ.

[3] А.Столыпин (1862 — 1911) — премьер-министр в правительстве Николая II, сочетал курс на экономические реформы с политикой жесткой руки. Убит террористом в киевском оперном театре во время представления.

[4] Отсылка к стихотворению О.Мандельштама «Жил Александр Герцович, еврейский музыкант…».

[5] Чемпион мира по шахматам Гарри Каспаров предложил противникам российского режима, эмигрировавшим из Российской Федерации, выдавать «Паспорт хорошего русского».

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.